Лишь только выверив свое убеждение в том, что политику рейха сплошь и рядом делают люди, критически относящиеся к изначальным идеям этой политики, Штирлиц понял, что им овладела иная ненависть к этому государству – не та, что была раньше, а яростная, подчас слепая. В подоплеке этой слепой ненависти была любовь к народу, к немцам, среди которых он прожил эти долгие двенадцать лет. «Введение карточной системы? В этом виноваты Кремль, Черчилль и евреи. Отступили под Москвой? В этом виновата русская зима. Разбиты по Сталинградом? В этом повинны изменники генералы. Разрушены Эссен, Гамбург и Киль? В этом виноват вандал Рузвельт, идущий на поводу у американской плутократии». И народ верил этим ответам, которые ему готовили люди, не верившие ни в один из этих ответов. Цинизм был возведен в норму политической жизни, ложь стала необходимым атрибутом повседневности. Появилось некое новое, невиданное раньше понятие правдолжи, когда, глядя друг другу в глаза, люди, знающие правду, говорили один другому ложь, опять-таки точно понимая, что собеседник принимает эту необходимую ложь, соотнося ее с известной ему правдой. Штирлиц возненавидел тогда безжалостную французскую пословицу: «Каждый народ заслуживает своего правительства». Он рассуждал: «Это национализм навыворот. Это оправдание возможного рабства и злодейства. Чем виноват народ, доведенный Версалем до голода, нужды и отчаяния? Голод рождает своих „трибунов“ – Гитлера и всю остальную банду».

Штирлиц одно время сам боялся этой своей глухой, тяжелой ненависти к «коллегам». Среди них было немало наблюдательных и острых людей, которые умели смотреть в глаза и понимать молчание.

Он благодарил бога, что вовремя «замотивировал» болезнь глаз, и поэтому почти все время ходил в дымчатых очках, хотя поначалу ломило в висках и раскалывалась голова – зрение-то у него было отменное.

«Сталин прав, – думал Штирлиц. – Гитлеры приходят и уходят, а немцы остаются. Но что с ними будет, когда уйдет Гитлер? Нельзя же надеяться на танки – наши и американские, которые не позволят возродить нацизм в Германии? Ждать, пока вымрет поколение моих „товарищей“ – и по работе, и по возрасту? Вымирая, это поколение успеет растлить молодежь, детей своих, бациллами оправданной лжи и вдавленного в сердца и головы страха. Выбить поколение? Кровь рождает новую кровь. Немцам нужно дать гарантии. Они должны научиться пользоваться свободой. А это, видимо, самое сложное: научить народ, целый народ, пользоваться самым дорогим, что отпущено каждому, – свободой, которую надежно гарантирует закон…»

Одно время Штирлицу казалось, что массовое, глухое недовольство аппарата при абсолютной слепоте народа, с одной стороны, и фюрера – с другой, вот-вот обернется путчем партийной, гестаповской и военной бюрократии. Этого не случилось, потому что каждая из трех этих групп бюрократов преследовала свои интересы, свои личностные выгоды, свои маленькие цели. Как и фюрер, Гиммлер, Борман, они клялись рейхом и германской нацией, но интересовали их только они сами, только собственное «я»; чем дальше они отрывались от интересов и нужд простых людей, тем больше эти нужды и интересы становились для них абстрактными понятиями. И чем дольше «народ безмолвствовал», тем чаще Штирлиц слышал от своих «коллег»: «Каждая нация заслуживает своего правительства». Причем говорилось об этом с юмором, спокойно, временами издевательски.

«Временщики – они живут своей минутой, а не днем народа. Нет, – думал Штирлиц, – никакого путча они не устроят. Не люди они, а мыши. И погибнут, как мыши, – каждый в своей норе…»

…Мюллер, сидевший в любимом кресле Штирлица, возле камина, спросил:

– А где разговор о шофере?

– Не уместился. Я же не мог остановить Бормана: «Одну минуту, я перемотаю пленку, партайгеноссе Борман!» Я сказал ему, что мне удалось установить, будто вы, именно вы, приложили максимум усилий для спасения жизни шофера.

– Что он ответил?

– Он сказал, что шофер, вероятно, сломлен после пыток в подвалах и он больше не может ему верить. Этот вопрос его не очень интересовал. Так что и у вас развязаны руки, группенфюрер. На всякий случай подержите шофера у себя, и пусть его как следует покормят. А там видно будет.

– Вы думаете, им больше не будут интересоваться?

– Кто?

– Борман.

– Смысл? Шофер – отработанный материал. На всякий случай, я бы подержал его. А вот где русская «пианистка»? Она бы сейчас очень нам пригодилась. Как там у нее дела? Ее уже привезли из госпиталя, нет?

– Каким образом она могла бы нам пригодиться? То, что ей надлежит делать в радиоигре, она будет делать, но…

– Это верно, – согласился Штирлиц. – Это, бесспорно, очень все верно. Но только представьте себе, если бы удалось каким-то образом связать ее с Вольфом в Швейцарии. Нет?

– Утопия.

– Может быть. Просто я позволяю себе фантазировать.

– Да и потом, вообще…

– Что?

– Ничего, – остановил себя Мюллер, – просто я анализировал ваше предложение. Я перевез ее в другое место, пусть с ней работает Рольф.

– Он перестарался?

– Да… Несколько перестарался…

– И поэтому его убили? – негромко спросил Штирлиц.

Он узнал об этом, когда шел по коридорам гестапо, направляясь на встречу с Борманом.

– Это – мое дело, Штирлиц. Давайте уговоримся: то, что вам надо знать, – вы от меня знать будете. Я не люблю, когда подсматривают в замочную скважину.

– С какой стороны? – спросил Штирлиц жестко. – Я не люблю, когда меня держат за болвана в старом польском преферансе. Я игрок, а не болван.

– Всегда? – улыбнулся Мюллер.

– Почти.

– Ладно. Обговорим и это. А сейчас давайте-ка прослушаем еще раз этот кусочек…

Мюллер нажал кнопку «стоп», оборвавшую слова Бормана, и попросил:

– Отмотайте метров двадцать.

– Пожалуйста. Я заварю еще кофе?

– Заварите.

– Коньяку?

– Я его терпеть не могу, честно говоря. Вообще-то я пью водку. Коньяк ведь с дубильными веществами, это для сосудов плохо. А водка просто греет, настоящая крестьянская водка.

– Вы хотите записать текст?

– Не надо. Я запомню. Тут любопытные повороты…

Штирлиц включил диктофон.

«Борман. Знает ли Даллес, что Вольф представляет Гиммлера?

Штирлиц. Думаю что догадывается.

Борман. «Думаю» – в данном случае не ответ. Если бы я получил точные доказательства, что он расценивает Вольфа как представителя Гиммлера, тогда можно было бы всерьез говорить о близком развале коалиции. Возможно, они согласятся иметь дело с рейхсфюрером, тогда мне необходимо получить запись их беседы. Сможете ли вы добыть такую пленку?

Штирлиц. Сначала надо получить от Вольфа уверения в том, что он выступает как эмиссар Гиммлера.

Борман. Почему вы думаете, что он не дал таких заверений Даллесу?

Штирлиц. Я не знаю. Просто я высказываю предположение. Пропаганда врагов третирует рейхсфюрера, они считают его исчадием ада. Они, скорее всего, постараются обойти вопрос о том, кого представляет Вольф. Главное, что их будет интересовать, – кого он представляет в плане военной силы.

Борман. Мне надо, чтобы они узнали, кого он представляет, от самого Вольфа. Именно от Вольфа… Или, в крайнем случае, от вас…

Штирлиц. Смысл?

Борман. Смысл? Смысл очень большой, Штирлиц. Поверьте мне, очень большой.

Штирлиц. Чтобы проводить операцию, мне надо понимать ее изначальный замысел. Этого можно было бы избежать, если бы я работал вместе с целой группой, когда каждый приносит шефу что-то свое и из этого обилия материалов складывается точная картина. Тогда мне не следовало бы знать генеральную задачу: я бы выполнял свое задание, отрабатывал свой узел. К сожалению, мы лишены такой возможности.

Борман. Как вы думаете, обрадуется Сталин, если позволить ему узнать о том, что западные союзники ведут переговоры не с кем-то, а именно с вождем СС Гиммлером? Не с группой генералов, которые хотят капитулировать, не с подонком Риббентропом, который совершенно разложился и полностью деморализован, но с человеком, который сможет сделать из Германии стальной барьер против большевизма?

Штирлиц. Я думаю, Сталин не обрадуется, узнав об этом.

Борман. Сталин не поверит, если об этом ему сообщу я. А что, если об этом ему сообщит враг национал-социализма? Например, ваш пастор? Или кто-либо еще…

Штирлиц. Вероятно, кандидатуры следует согласовать с Мюллером. Он может подобрать и устроить побег стоящему человеку.

Борман. Мюллер то и дело старается сделать мне любезность.

Штирлиц. Насколько мне известно, его положение крайне сложное: он не может играть ва-банк, как я, – он слишком заметная фигура. И потом, он подчиняется непосредственно Гиммлеру. Если понять эту сложность, я думаю, вы согласитесь, что никто иной, кроме него, не выполнит эту задачу, в том случае, если он почувствует вашу поддержку.

Борман. Да, да… Об этом – потом. Это – деталь. О главном: ваша задача – не срывать переговоры, а помогать переговорам. Ваша задача – не затушевывать связь бернских заговорщиков с Гиммлером, а выявлять эту связь. Выявлять в такой мере, чтобы скомпрометировать ею Гиммлера в глазах фюрера, Даллеса – в глазах Сталина, Вольфа – в глазах Гиммлера.

Штирлиц. Если мне понадобится практическая помощь, с кем мне можно контактовать?

Борман. Выполняйте все приказы Шелленберга, это – залог успеха. Не обходите посольство, это их может раздражать: советник по партии будет знать о вас.

Штирлиц. Я понимаю. Но, возможно, мне понадобится помощь против Шелленберга. Эту помощь мне может оказать только один человек – Мюллер.

Борман. Я не очень верю слишком преданным людям. Я люблю молчунов…»