В это время зазвонил телефон. Штирлиц заметил, как Мюллер вздрогнул.
– Простите, группенфюрер, – сказал он и снял трубку: – Штирлиц…
И он услыхал в трубке голос Кэт.
– Это я, – сказала она. – Я…
– Да! – ответил Штирлиц. – Слушаю вас, партайгеноссе. Где вас ждать?
– Это я, – повторила Кэт.
– Как подъехать? – снова помогая ей, сказал Штирлиц, указывая Мюллеру пальцем на диктофон, – мол, Борман…
– Я в метро… Я в полиции…
– Как? Понимаю. Слушаю вас. Куда мне подъехать?
– Я зашла позвонить в метро…
– Где это?
Он выслушал адрес, который назвала Кэт, потом еще раз повторил: «Да, партайгеноссе», – и положил трубку. Времени для раздумья не было. Если его телефон продолжали слушать, то данные Мюллер получит лишь под утро. Хотя, скорее всего, Мюллер снял прослушивание: он достаточно много сказал Штирлицу, чтобы опасаться его. Там видно будет, что предпринять дальше. Главное – вывезти Кэт. Он уже знает многое, остальное можно додумать. Теперь – Кэт.
Она осторожно опустила трубку и взяла свой берет, которым накрыла то место на столе, где под стеклом лежало ее фото. Шуцман по-прежнему не смотрел на нее. Она шла к двери, словно неживая, опасаясь окрика за спиной. Но люди из гестапо уведомили полицию, что хватать следует женщину молодую, двадцати пяти лет, с ребенком на руках. А тут была седая баба лет сорока, и детей у нее на руках не было, а то, что глаза похожи, – так сколько таких похожих глаз в мире?
– Может, вы подождете меня, группенфюрер?
– А Шольц побежит докладывать Гиммлеру, что я отсутствовал неизвестно где больше трех часов? В связи с чем этот звонок? Вы не говорили мне о том, что он должен звонить…
– Вы слышали – он просил срочно приехать…
– Сразу после беседы с ним – ко мне.
– Вы считаете, что Шольц работает против вас?
– Боюсь, что начал. Он глуп, я всегда держал исполнительных и глупых секретарей. Но оказывается, они хороши в дни побед, а на грани краха они начинают метаться, стараясь спасти себя. Дурачок, он думает, что я хочу погибнуть героем… А рейхсфюрер хорош: он так конспирирует свои поиски мира, что даже мой Шольц смог понять это… Шольца не будет: дежурит какой-то фанатичный мальчик – он к тому же пишет стихи…
Через полчаса Штирлиц посадил в машину Кэт. Еще полчаса он мотался по городу, наблюдая, нет ли за ним хвоста, и слушал Кэт, которая плача рассказывала ему о том, что случилось с ней сегодня. Слушая ее, он старался разгадать, было ли ее поразительное освобождение частью дьявольской игры Мюллера или произошел тот случай, который известен каждому разведчику и который бывает только раз в жизни.
Он мотался по городу, потом поехал по дорогам, окружавшим Берлин. В машине было тепло, Кэт сидела рядом, а дети спали у нее на коленях, и Штирлиц продолжал рассуждать: «Попадись я теперь, если Мюллер все-таки получит данные о разговоре с женщиной, а не с Борманом, я провалю все. И у меня уже не будет возможности сорвать игру Гиммлера в Берне. А это обидно, ибо я теперь возле цели».
Штирлиц затормозил около дорожного указателя: до Рубинерканала было три километра. Отсюда можно добраться до Бабельсберга через Потсдам.
«Нет, – решил Штирлиц. – Судя по тому, как были перепутаны местами чашки на кухне, днем у меня сидели люди Мюллера. Кто знает, может быть, – для моей же „безопасности“ – они вернутся туда по указанию Мюллера, особенно после этого звонка».
– Девочка, – сказал он, резко затормозив, – перебирайся назад.
– А что случилось?
– Ничего не случилось. Все в порядке, маленькая. Теперь все в полном порядке. Теперь мы с тобой победители. Нет? Закрой окна синими шторками и спи. Печку я не буду выключать. Я запру тебя – в моей машине тебя никто не тронет.
– А куда мы едем?
– Недалеко, – ответил Штирлиц. – Не очень далеко. Спи спокойно. Тебе надо отоспаться – завтра будет очень много хлопот и волнений…
– Каких волнений? – спросила Кэт, усаживаясь удобнее на заднем сиденье.
– Приятных, – ответил Штирлиц и подумал: «С ней будет очень трудно. У нее шок, и в этом ее винить нельзя».
Он остановил машину, не доезжая трех домов до особняка Вальтера Шелленберга.
«Только бы он был дома, – повторял, как заклинание, Штирлиц, – только бы он не уехал к Гиммлеру в Науэн или в Хохенлихен к Гебхардту, только бы он был дома».
Шелленберг был дома.
– Бригадефюрер, – сказал Штирлиц, не раздеваясь. Он присел на краешек стула напротив Шелленберга, который был в теплом халате и в шлепанцах, надетых на босу ногу. Штирлиц отметил для себя – совершенно непроизвольно, – какая у него нежная матовая кожа на щиколотках. – Мюллер что-то знает о миссии Вольфа в Швейцарии.
– Вы с ума сошли, – сказал Шелленберг, – этого не может быть…
– Мюллер мне предложил на него работать.
– А почему это Мюллер предложил именно вам?
– Наверное, его люди вышли на пастора; это наше спасение, и я должен ехать в Берн. Я стану вести пастора, а вы должны дезавуировать Вольфа.
– Поезжайте в Берн, немедленно…
– А документы? Или воспользоваться «окном»?
– Это глупо. Вас схватят швейцарские контрразведчики, им надо выслуживаться перед американцами и красными в конце драки. Нет, поезжайте к нам и выберите себе надежные документы. Я позвоню.
– Не надо. Напишите.
– У вас есть перо?
– Лучше, если вы сделаете это своим.
Шелленберг потер лицо ладонями и сказал, заставив себя рассмеяться:
– Я еще не проснулся – вот в чем дело.
14.3.1945 (06 часов 32 минуты)
Штирлиц гнал машину к границе, имея в кармане два паспорта: на себя и свою жену фрау Ингрид фон Кирштайн.
Когда пограничный шлагбаум Германии остался позади, он обернулся к Кэт и сказал:
– Ну вот, девочка. Считай, что все.
Здесь, в Швейцарии, небо было ослепительное и высокое. В нескольких десятках метров за спиной небо было такое же бездонное, и так же в нем угадывался размытый утренним светом желтый диск луны, и так же в этом желто-голубом небе стыли жаворонки, и так же оно было прекрасно – но это было небо Германии, где каждую минуту могли показаться белые, ослепительно красивые самолеты союзников, и от них каждую секунду могли отделиться бомбы, и бомбы эти, несшие смерть земле, в первое мгновение – в лучах солнца – казались бы алюминиево-белыми, и казалось бы тем, кто, затаившись на земле, наблюдал за ними, что падают они точно в переносицу и потом лишь исчезают, прежде чем подняться фонтаном черной весенней придорожной хляби, поскольку скорость, сообщенная им смертоносной массой, вырывала их из поля видения человеческого глаза – пока еще живого, но уже беспомощного, обреченного…
Штирлиц гнал машину в Берн. Проезжая маленький городок, он притормозил у светофора: мимо шли дети и жевали бутерброды. Кэт заплакала.
– Что ты? – спросил Штирлиц.
– Ничего, – ответила она, – просто я увидела мир, а он его никогда не увидит…
– Зато для маленького все страшное теперь кончилось, – повторил Штирлиц, – и для девоньки тоже…
Ему хотелось сказать Кэт что-то очень нежное и тихое, он не знал, как это, переполнявшее его, выразить словами. Сколько раз он произносил такие нежные, тихие, трепетные слова про себя – Сашеньке… Непроизнесенное слово, повторяемое многократно, обязано либо стать стихом, либо умереть, превратившись в невзрываемый, внутренний, постоянно ощущаемый груз.
– Надо думать только о будущем, – сказал Штирлиц и сразу же понял, какую неуклюжую и совсем ненужную фразу сказал он.
– Без прошлого нет будущего, – ответила Кэт и вытерла глаза, – прости меня… Я знаю, как это тяжело – утешать плачущую женщину…
– Ничего… Плачь… Главное, теперь все для нас кончено, все – позади…